Возвращение в леса – лекарство от всех болезней бытия. Дабы утолить свою жажду свободы, Сильвен Тессон нашел радикальное решение: провести полгода в одиночестве в лачуге, в самом сердце сибирской тайги. Представляем вашему вниманию его дневник.
На шесть месяцев я устроился жить в шалаше на юге Сибири, на берегу озера Байкал. Время поджимало. Я поклялся, что до того, как мне исполнится 40 лет, я узнаю, что значит жить в тишине, холоде и одиночестве. Завтра в мире с населением в 9 миллиардов жителей эти три состояния будут цениться дороже золота. Я жил во Франции на природе. В тот день, когда я прочел в министерской брошюре, что охотников называют «пользователями засаженных деревьями территорий», я понял, что пора ехать в тайгу. Бегство, жизнь в лесу? Бегство – это слово, которым люди, погрязшие в болоте обыденности, называют полный жизни порыв. Игра? Как иначе назвать добровольное заточение возле самого красивого озера в мире? Крайняя необходимость? Безусловно! Я мечтал о существовании, ограниченном несколькими жизненными потребностями. Простоту так трудно вынести.
Моя лачуга была построена советскими геологами в брежневские времена. Это бревенчатый куб, три на три метра, отапливаемый чугунной печкой. Изба стоит на мысу на правом берегу Байкала, в Байкало-Ленском природном заповеднике, в четырех днях пешего пути от ближайшей деревни и в сотнях километров от трассы. Она стоит на гранитных склонах высотой в 2 000 метров. Кедровая роща защищает ее от порывов ветра. Эти деревья дали название местности: Северные Кедры. Глядя на карту, я подумал, что «Северные Кедры» звучит как название дома для престарелых. В конечном итоге, речь именно об этом: я выхожу на пенсию.
До меня можно добраться только по воздуху или по воде. Я прибыл сюда февральским вечером, проехав два дня по льду на грузовике. На четыре месяца в год воды Байкала замерзают. Метровая толщина ледового покрова позволяет передвигаться по нему на автомобилях. Русские пускают по нему грузовики, поезда. Иногда лед трескается; транспортное средство и его пассажир проваливаются в молчаливые воды. Есть ли могила прекраснее, чем разлом возрастом в 25 миллионов лет?
Для потерпевшего кораблекрушение нет ничего мучительнее, чем зрелище исчезающего вдали паруса. Мои друзья из Иркутска высаживают меня на берегу и возвращаются в город, что в 500 км к югу отсюда. Я смотрю, как грузовик исчезает на горизонте. На улице -33 °C. Снег, мороз, потрескивает лед. Порыв ветра поднимает в воздух снежную крупку. Мне жить здесь полгода. Наконец-то я пойму, есть ли у меня внутренняя жизнь.
Четыре ящика с инвентарем, макаронами и соусом Табаско стоят под навесом. Мексиканская приправа позволяет проглотить что угодно – с ощущением, что ты кое-что съел. Мой перечень покупок в Иркутске был похож на список старателя с Клондайка: удочки, масляные лампы, снегоступы. Еще я купил икону святого Серафима Саровского, отшельника XIX века, удалившегося в леса и приручавшего медведей. Для жизни нужны книги, приспособления для рыбной ловли, несколько бутылок и много табака. Убивает не курение, а невозможность жить, как хочется.
Первое действие на пороге избы: я бросаю в снег шесть бутылок водки. Когда снег растает, четыре месяца спустя, я их найду. Это будет подарок весне от зимы. Я всегда предпочитал метеорологию политике: времена года постепенно сменяют друг друга. И лишь человек сидит, крепко вжавшись в свое кресло.
Рецепт счастья: окно с видом на Байкал, стол у окна. Я проведу полгода на русский манер: сидя за чашкой чая, глядя в окно, подперев щеку рукой, как доктор Гаше с картины ван Гога. Я приехал сюда, чтобы примириться со временем. Я хочу попросить его дать мне то, чего мне больше не дают бескрайние пространства: покоя. Я хочу смотреть, как дни проходят сквозь окошко моего одиночества.
Над койкой я прибил сосновую полочку и поставил на нее книги из четвертого ящика. Я привез Мишеля Турнье (Michel Tournier) – чтобы помечтать, Грея Оула (Grey Owl) [охотник и писатель, наст. имя Арчибальд Белани (Archibald Belaney) – прим. пер.] – как пример для подражания, Мисиму – на случай пронзительных холодов. У меня три комедии Шекспира и «Оды» Сегалена (Виктор Сегален, Victor Segalen, 1878- 1919, французский поэт эпохи позднего символизма – прим. пер.), Марк Аврелий, Юнгер (Эрнст Ю́нгер, Ernst Jünger; 1895–1998, немецкий писатель – прим. пер.), Янкелевич и детективы «Черной серии» – потому что, как-никак, передышки тоже нужны. Китайская поэзия на случай бессонницы, Деон (Мишель Деон, Michel Déon, французский писатель, член Академии – прим. пер.) для приступов меланхолии, Лоуренс – для утоления чувственности. Мемуары Казановы – потому что никогда не надо путешествовать с книгами о той стране, куда ты едешь. Например, в Венеции надо читать Лермонтова. Наконец, том Шопенгауэра – хотя я не мог себе представить, что мне ни разу не захочется его открыть. Тысяча страниц «Мира…» в итоге служила подставкой для подсвечника.
Каждый день проходит, начинаясь на заре, с чистого листа. Жить в хижине – это переживать опыт пустоты: вас не оценивает ни один взгляд, не вдохновляет ни один собеседник, у вас нет никаких страховочных мер. От свободы голова идет кругом. В хижинах некоторые одиночки в конце концов превращаются в клошаров, лежат мертвецки пьяными на куче окурков и консервных банок. Чтобы побороть тоску, необходимо заставить себя жить в определенном ритме. Утром я читаю, пишу, курю, учу стихи, рисую и играю на флейте.
Потом тянутся долгие часы работ по дому: надо нарубить дров, пробить замерзшую полынью, расчистить снег, расставить солнечные батареи, подготовить удочки, подлатать то, что подпортила зима, пожарить рыбу. Работа согревает. Я привык к жизни при минус 30 °C. Я не охочусь. Я считаю неслыханной невежливостью отстреливать обитателей леса, в котором живешь как гость. Вам нравится, когда на вас нападает иностранец? Кроме того, мою мужественность никоим образом не ущемляет тот факт, что более красивые, благородные и грациозные, чем я, существа свободно живут в бескрайней лесной чаще. После полудня я изучаю свои владения, хожу по лесу, отыскивая следы оленей, волков, рысей и норок.
Я часто хожу в горы. Там Байкал становится виден над верхушками деревьев. Озеро – это целая страна. Заливы и мысы вырисовываются на фоне льда цвета слоновой кости. В 80 километрах к востоку видны вершины бурятских гор, за которыми угадываются степи Монголии. Я, который хватался за каждую секунду жизни, чтобы свернуть ей шею и выжать соки, учусь часами неотрывно смотреть на небо, сидя возле костра, размышляя о важнейших вопросах: бывают ли страны в форме облаков?
Иногда буря разметывает снег. Тогда открывается лед на озере: яркий, чистый, с бирюзовыми прожилками. Можно подумать, что это изображение клубков нейронов, увеличенных под микроскопом. Когда я скольжу по замерзшему зеркалу, под лезвиями коньков проносится психоделический калейдоскоп: я скольжу по сновидению в тысячу метров глубиной.
Иногда в стекло стучит синица. Синицы не обладают снобизмом тех птиц, что проводят зиму в Египте. Они стойко держатся и охраняют замерзший лес. Я говорю с ними. Беседую я и с деревьями, лишайниками и с самим собой. Разговоры с самим собой – удовольствие отшельника. Вернувшись в общество, он не выносит, когда его перебивают. Церковным сводам я предпочитаю свод из лесных крон. В жизни нужно выбирать, под какой кровлей жить. Я очень хотел бы верить в античных богов, общаться с нимфетками, мечтать об ундинах. Увы, ясность ума высушила мне сердце: я могу лишь играть в поклонение феям. Часто верить – значит притворяться.
Одиночество меня не тяготит. Оно плодотворно: когда у тебя нет никого, кому ты мог бы поведать свои мысли, лист бумаги становится ценным наперсником, который, к тому же, никогда не устает. Записная книжка становится заменой вежливому собеседнику. Одиночество налагает на тебя некоторые обязанности. Когда ты один, нужно стараться вести себя добродетельно, чтобы не пришлось за себя краснеть. Полгода затворничества – это вызов самому себе: сможешь ли ты сам себя вынести? Если ты станешь себе отвратителен, тебе не на кого будет опереться, не будет ни одного лица, которое помогло бы тебе раскрыть глаза: Робинзон, начав сомневаться в себе, заканчивает свои дни в свинарнике. Лесной инспектор Шабуров, доставивший меня на этот берег в первый день, знал об этом. Он загадочно обронил, потирая висок: «Здесь прекрасное место для самоубийства».
Через каждые 20–30 км стоит пост с лесным инспектором. Мои соседи иногда без предупреждения навещают меня. Их всех зовут Владимирами. Это русские жители лесов: они любят Путина, ностальгируют по Брежневу и испытывают к Западу такое же недоверие, какое крестьянин испытывает к мещанину. Они ни за какие богатства, даже за все состояние олигарха Абрамовича, не согласятся вернуться в город. Как смогли бы они пережить тесноту и скученность, если каждое утро, открывая дверь, они видят водную равнину, на которой живут дикие гуси? Они владеют своими угодьями, как феодалы, охраняя их с ружьем на плече, вдали от московских законов. Свобода – внебрачная дочь лесной жизни.
Порой у меня ночуют рыбаки. Происходит обычный ритуал: я откупориваю бутылку водки, мы выпиваем по три стакана. Первый за встречу, второй за Байкал, третий за любовь. Одну каплю выливаем на пол – домовым. Мои посетители приносят мне мировые новости: разливы нефти, беспорядки на окраинах, финансовые кризисы и теракты. Новости придумали, чтобы убедить отшельников оставаться в своих убежищах.
Прошел морозный февраль; медленный март; тихий апрель. Русская зима похожа на ледяной дворец: она светла и стерильна. Однажды что-то на земле изменилось. Лед взбух от воды, что предвещало скорый ледоход. 22 мая силы весны перешли в наступление, сводя на нет усилия зимы и упорядочивая мир. Ледовый покров вздрогнул, лед взорвался, высвобождая волны, которые погребли под собой эти осколки витража. Радуга протянулась меж берегов, на которые во весь дух слетаются первые эскадры уток. Зима приказала долго жить, озеро раскрылось, лес ожил. Проснувшиеся медведи бродят по берегу, из гумуса вылезают личинки, цветут рододендроны и азалии, муравьиные потоки струятся по склонам игольчатых муравейников. Звери знают, что тепло не продлится долго и что нужно срочно размножаться. Природа, в отличие от человека, не думает, что у нее впереди еще полно времени.
Именно тогда инспектор заповедника подарил мне Айку и Бека, двух четырехмесячных сибирских хаски. До сих пор я боялся собак и цитировал Кокто: «Я люблю кошек, потому что полицейских котов не бывает». Мои новые друзья лают при приближении медведя. Два раза мы нос к носу столкнулись с прекрасными экземплярами Ursus arctos, искавшими добычи на берегу. Медведь знает, что человек медведю – волк, и каждый раз, посмотрев нам в глаза несколько секунд, хищники исчезали в зарослях карликовой ивы. Хочешь быть счастливым – иди своей дорогой.
Мои собаки ни на шаг от меня не отставали. В течение трех месяцев мы вместе ходили по лесу, бегали по вершинам, жили, как норвежские тролли: лазали по лишайникам на плато в тундре, согреваясь у костра на бивуаках, обедая рыбой, пойманной мною на удочку. В конце концов мы стали спать втроем, обнявшись. Я больше никогда не буду высмеивать старых дам, сюсюкающих со своими пуделями, гуляя по тротуарам французских городков.
Когда с воды исчезли последние льдинки, я вышел на озеро на каяке. Мимо проплывала суровая тайга цвета патины. Примкнув штыки, шагала армия сосен. Тишину разрывал крик ворона. Байкальская нерпа поднимала голову из воды и смотрела, как лодка рассекает шелк воды. Туман цеплялся за ветви лиственниц: озеро карабкалось на берег. Песчаные откосы золотистыми пятнами рассеивались по берегу. По утесам текли водопады: освободившись, они бросались в воду. Небо разрывала июльская гроза. Когда на вершинах хребтов задерживаются тучи, нужно возвращаться на берег, потому что здесь шторм может начаться в течение десяти минут. У каждого из моих соседей в волнах погиб друг, сын или брат.
Гений этого места подтверждает свою силу по мере того, как мои глаза узнают каждый его уголок. Старый принцип домоседа: ты не устаешь восхищаться великолепием того места, где живешь. Свет помогает оттенить все аспекты этой красоты. Она развивается, открывается с новых сторон. Только спешащие путешественники этого не замечают. В конце концов, наряду с водкой, медведем и штормами синдром Стендаля – единственная опасность, грозящая отшельнику.
Однажды наступает день, когда мне пора возвращаться, когда я должен покинуть моих зверей, закрыть дверь, загрузить свои ящики в ожидающую меня лодку. Я не знал, что собачий мех так хорошо впитывает слезы. Я покидаю свою хижину, где мне удалось примириться со временем, предпочтя неподвижность столпника лихорадке бродяги, правду момента обманчивой надежде. Я должен был бы раньше осознать, что все статуи выглядят умиротворенными.
Если это так, то мы в конце концов все захотим перебраться в хижины. По мере того как мир будет становиться все менее пригодным для жизни – слишком шумным, слишком перенаселенным, слишком запутанным и слишком жарким, – некоторые из нас будут уходить в леса. Лес станет прибежищем изгнанников своего времени. Люди небольшими сообществами будут укрываться под сенью дерев, распахивать поляны, обустраивать там радостную жизнь, защищенную от шума современности, вдали от щупалец большого города. Во все исторические периоды каждый раз, когда мир воспламенялся, леса предоставляли людям защиту. Грохот технического прогресса, дрожь войны докатываются до лесной опушки, но не проникают дальше. Власть городов тоже заканчивается на краю леса. А леса, привыкшие к вечному возвращению весны, никогда не удивляются тому, что меланхолические души ищут убежища под их сводами.
Утешение леса в том, что вы знаете: где-то вас ждет хижина, где можно чего-то достичь.
Сильвен Тессон, «Le Figaro»